стену лезть на читателя» (
ЛН, т. 72, с. 212).
В 1909 г. в издательстве «Шиповник» (СПб.) вышел литературный сборник «Италии» (в пользу пострадавших от землетрясения в Мессине). В сборнике помещен отрывок «Сон о. Василия», никогда не включавшийся автором в публикуемый текст «Жизни Василия Фивейского» и никогда впоследствии не переиздававшийся. В Архиве Гуверовского института (Станфорд, США) хранится рукопись ранней редакции «Жизни Василия Фивейского», датированная 11 ноября 1903 г. «Сон о. Василия» занимает место в шестой главе после слов: «И мучительные, дикие сны огненной лентой развивались под его черепом».
Сон о. Василия
Неизданный отрывок из «Жизни Василия Фивейского»
Как будто очень долго, с определенною и важною целью, от которой зависела жизнь, он шел, ехал по железной дороге и на огромных пароходах, снова шел по торным и широким дорогам, снова ехал — и, наконец, явился куда-то, где все было незнакомо, очень странно и чуждо, и вместе с тем уже видено раньше. Тут однажды уже произошло что-то очень важное, и должно было произойти опять, и все ждали. Было полутемно и совершенно тихо, как в сумерки; он стоял на горе среди редких черных деревьев, а напротив была другая гора с такими же редкими черными деревьями, и за нею весь горизонт до половины неба был охвачен холодным и красным огнем. В нем неподвижно стояли огромные, немые, бесформенные тени с круглыми головами; и оттуда, от этого холодного огня, от этих заснувших теней должно было прийти то, чего все ждали.
И ждало все.
Высокие черные деревья, похожие на тополи, склонились, не сгибаясь, все в одну сторону к горизонту, и тихо прислушивались и ждали. Туда же, к холодному и мрачному огню, тянулась длинная, похожая на проволоку, трава и бесцветные, словно металлические, листья остриями своими неподвижно смотрели и ждали. На черном густом озере между горами застыли поднявшиеся волны; бока их были блестящи и красны, как кровь, и, склонив хребты, острыми верхушками своими они зорко присматривались и тяжело, упорно ждали. Людей не было видно, но они были где-то, между деревьями, и их было много, и все они боязливо и трепетно ждали. Возле о. Василия, плечом к плечу стоял кто-то невидимый, но давно известный; он шел с ним и ехал, и теперь стоял рядом — и тоже ждал. И тихо было, и сам неподвижный воздух прислушивался в немом и жадном ожидании.
И все страшнее становилось и хотелось бежать, когда Иван Порфирыч вынул из жилетного кармана толстые серебряные часы, посмотрел и сказал:
— Пора начинать.
И тогда зазвонил колокол тяжелыми отдельными ударами, как на похоронах. Звуков не было слышно, но они проносились в воздухе, как железные огромные листы, и проходили сквозь все тело, от пят до головы, и тело дрожало мелкою и страшною дрожью. И все всколыхнулось. Земля опускалась и поднималась, и деревья вышли из неподвижности. Не шевеля ни одним листом, прямые и черные, они склонялись направо и налево, и сходились вершинами и расходились; колыхалась трава, и волны печально и со страхом ложились гребнями, а колокол звонил раздельно и страшно. И зашевелились в холодном огне проснувшиеся чудовищные тени и всею своею клубящейся массою устремились на ожидавших. [И головы у них были круглые.]
— Смотрите, что вы наделали, — сказал Иван Порфирыч и побежал сказать сторожу, чтобы он перестал звонить. Побежал и о. Василий, и рядом с ним бежал кто-то, и это был идиот; и о. Василий удивился, как может он бегать, когда от рождения не владеет ногами.
И спросил его об этом, и идиот захохотал, и лицо его становилось все больше, все шире, и скоро закрыло небо и землю. И сердце о. Василия остановилось.
‹1903›
Рассказ «Жизнь Василия Фивейского» переведен на немецкий (Берлин, 1906), польский (Варшава, Львов, 1903), эстонский (Ревель, 1908) и другие языки.
Впервые — в «Сборнике товарищества „Знание“ за 1904 год», кн. 3, СПб., 1905, посвященном памяти А. П. Чехова.
Повесть явилась откликом Андреева на русско-японскую войну, поразившую его своей бессмысленной жестокостью. Конкретное художественное решение этой темы — экспрессивный, запоминающийся образ безумного «красного смеха» — писатель нашел во время отдыха в Ялте, где он оказался свидетелем несчастного случая: «А нынче вечером возле нашей дачи взрывом ранило двух турок, — читаем в письме Андреева к Горькому от 6 августа 1904 г., — одного, кажется, смертельно, вырвало глаз и пр. ‹…› Весь он как тряпка, лицо — сплошная кровь, и он улыбался странной улыбкой, так как был он без памяти. Должно быть, мускулы как-нибудь сократились, и получилась эта скверная, красная улыбка» (ЛН, с. 218). Живший неподалеку С. Я. Елпатьевский так воспроизводит сказанное ему Андреевым на следующий день: «Ну, С. Я., вчера я на войне был. И написал рассказ, большой рассказ из войны… Да, да, вы не смейтесь. Вот увидите. В голове у меня уже все готово» (С. Елпатьевский. Леонид Николаевич Андреев. — Былое, 1924, № 27–28, с. 280).
Готово, однако, было еще далеко не все, и девять ночей в ноябре, когда создавался «Красный смех», показали, сколь много страшного, непосильного для человеческого рассудка готовил писателю первый, неожиданный образ. Вот свидетельство Н. Телешова: «Когда он писал этот „Красный смех“, то по ночам его самого трепала лихорадка, он приходил в такое нервное состояние, что боялся быть один в комнате. И его верный друг, Александра Михайловна, молча просиживала у него в кабинете целые ночи без сна» (Телешов Н. Избранные сочинения. Т. 3. М., Гослитиздат, 1956, с. 125).
Тема безумия войны захватывала Андреева постепенно, но в результате овладела им полностью и истощила его творческую энергию на долгие месяцы. Представить, как это происходило, и понять особое отношение автора «Красного смеха» к своему произведению помогают письма Андреева к критику М. П. Неведомскому. «Продолжаю работать над „Войною“ [73] — выходит скверно: плоско, бледно, тускло. Есть вопросы, в которых невозможно, кажется, оставаться художником, вот хотя бы эта война. Начну благородно, по-художественному: „стоял — дескать — прекрасный летний день…“, а кончу, как извозчик, ругательствами: „подлецы, мерзавцы, убийцы…“ и т. п. И правда: живут, черти, чуть не миллион лет, а не могут устроить так, чтобы не драться. Дичь какая-то». Другое письмо, написанное уже по окончании работы, нельзя не привести целиком: «Дорогой Михаил Петрович! Ношу вас в мыслях моих, и много раз подходил я к письменному столу и начинал, „дорогой Михаил Петрович“, и бросал. Отвращение к перу, к бумаге, к чернилам — Вы это понимаете? Думается и говорится с охотою, а писать не могу.
Ожидаю, как цензура поступит с моим „Красным смехом“. Вырежут, мерзавцы! Он уже здорово окорочен. Даже „любители российской словесности“, люди